— А не скучно одному тут на хуторе? — спросил доктор.
— Скучать некогда. Летом сенцо подвожу.
— А зимой?
— А зимою... вас! — засмеялся Перхуша.
Платон Ильич тоже усмехнулся. С Перхушей стало ему как-то хорошо и спокойно, раздражение покидало доктора, и он прекратил торопить себя и других. Ему стало ясно, что Перхуша довезет его, что бы ни случилось, и он успеет к людям и спасет их от страшной болезни. В лице возницы, как показалось доктору, было что-то птичье, насмешливое и одновременно беспомощное, доброе и беззлобное; это востроносое, улыбчивое лицо с реденькой рыжеватой бородкой, со щелочками оплывших глаз, в нахлобученной большой и старой шапке-ушанке покачивалось рядом с доктором в такт движению самоката и, казалось, было всем совершенно довольно: и самокатом, и легким морозцем, и своими ладными, ровно бегущими коньками, и этим доктором в пенсне и лисьем малахае, свалившимся откуда-то со своими важными саквояжами, и этой белесой, бесконечной снежной равниной, раскинувшейся впереди и тонущей в крутящейся поземке.
— На подводы не нанимаешься? — спросил доктор.
— На что мне... Казенных денег хватаить. Работал я в Солоухах у одних, а потом понял — чужой кусок глотку дерет. Хлеб вожу и вожу. И слава Богу...
— А почему тебя Перхушей кличут?
— А... — усмехнулся возница. — Это я на кордоне работал молодым еще, рубили мы там просеку. В бараке жили. А меня чевой-то хворость грудная пристигла, стал перхать по ночам. Все спят, а я перхаю, спать им не даю. Озлились они на меня и давай запрягать: ты-де ночами перхаешь, нас тревожишь, а ну давай дрова коли, печку топи, воду таскай! Проварили меня по полной за мое перханье. Так и говорили: «Перхушка, делай это, Перхушка, делай то!» Я ж самым младшим в артели был. Так и пристало: Перхушка да Перхушка.
— Тебя Козьмою зовут?
— Козьмой.
— А что, Козьма, теперь не перхаешь по ночам?
— Нет! Господь уберег. Спина вот ломить, как к непогоде. А так здоров.
— И возишь хлеб?
— Вожу.
— Не беспокойно одному-то возить?
— Нет. Одному хорошо, барин. Старики-возчики говорили: один едешь — на плечах по ангелу, вдвоем — один ангел, втроем — сатана в телеге.
— Мудро! — засмеялся доктор.
— А и то верно, барин. Как обозом обратные едут — в однорядь завернут куды-нибудь да и пропьют чего-нибудь.
— А ты сам-то не пьешь?
— Пью. Но меру знаю.
— Удивительно даже! — засмеялся доктор, ворочаясь под полостью и доставая портсигар.
— А чаво ж тут удивительно?
— Бобыли обычно пьют.
— Ежели поднесут косачка — выпью. А сам и не держу ее дома, на что мне. Неколи пить-то, барин, — пятьдесят лошадей как-никак.
— Вижу, — попробовал закурить доктор, но спичку задуло.
Задуло и вторую. Стало заметно, что ветер усилился и снег пошел хлопьями. Они падали на спины лошадей, забивались по углам капора, щекотали лицо доктору, шуршали на пенсне.
Он закурил, вглядываясь вперед:
— А сколько верст до Долгого?
— Верст сямнадцать.
Доктор вспомнил, что станционный смотритель называл другую цифру — пятнадцать.
— По такой погоде часа за два доедем? — спросил Платон Ильич.
— Да кто ж его знает? — усмехнулся Перхуша, надвигая шапку от снега совсем на глаза.
— Дорога-то ровная.
— Тут дорога справная, — кивнул Перхуша.
Дорога шла по полю с кустами, ее было видно и без редких вешек, торчащих из снега. Поле сменилось редколесьем, вешки кончились, но зато справа в дорогу влился санный след, что сразу обозначило дальнейший путь и приободрило доктора: кто-то проехал по их пути совсем недавно.
Самокат ехал по санному следу, Перхуша легко правил, доктор курил.
Вскоре лес подрос и сгустился, дорога пошла низом, самокат въехал в березник, и Перхуша потянул на себя вожжи:
— Пр-р-р-р!
Лошади встали.
Перхуша слез, завозился сзади под капором.
— Что такое? — спросил доктор.
— Лошадок накрою, — объяснил возница, выпрастывая свернутую рогожу.
— Правильно, — согласился доктор, щурясь на пургу. — Снег пошел.
— Снег пошел.
Перхуша накрыл капор брезентовой рогожей, пристегнул по углам. Сел, чмокнул губами:
— Н-но!
Лошади тронули.
«В лесу ехать спокойней — тут одна дорога, видная, никуда не денешься...» — думал доктор, смахивая снег с воротника.
— Давно ты решил малыми лошадками заняться? — спросил он Перхушу.
— Года четыре тому.
— А чего?
— Брательник у меня в Хопрове помер, Гриша, у него двадцать четыре конька осталось. А жена, знамо дело, ими заниматься не пожалала. Говорит: продавать буду. Тут меня ангел Божий сподобил спросить: а почем? По три целковых за штуку. А у меня тогда шестьдесят рублев было. Я говорю: давай куплю у тебя за шестьдесят. И сторговались. Взял их в лукошко да и понес к себе в Долбешино. А тут как раз и подвезло: хлебовоз наш, Порфирий, в город подался с сыном. Я у него и самокат прикупил недорого и еще лошадок поменял на радио. И стал заместо него хлеб возить. Тридцать целковых. На то и живем.
— А чего ты обыкновенную лошадь не купил?
— Обнакнаве-н-ну-ую! — вытянул вперед губы трубочкой Перхуша, отчего профиль его стал совсем как у галчонка. — На нее сена не накосишьси, на обнакнавенную-то. Я ж, барин, один, как выпь на болоте, куда мне сено ворочать! На корову-то косишь, косишь, не накосисси. Я и корову-то нынче не держу, бросил. А на малых — любо-дорого: полосу клевера посею, скошу, высушу — им на всю зиму. Овса им намелю, водицу налью — вот и вся недолга.
— Нынче люди и больших лошадей содержат, — возразил ему доктор. — У нас в Репишной семья содержит большую лошадь.