— Он с вас шибко много не возьмет, — бормотал смотритель, ежась на ветру. — Он мужик к барышу равнодушный. Лишь бы поехал.
Васятка поставил саквояжи на лавку, вделанную в крыльцо, скрылся в сенях и вскоре вернулся в коротком полушубке, валенках и шапке, подхватил саквояжи, затопал с крыльца по наметенному снегу:
— Пойдемте, барин.
Доктор двинулся за ним, дымя папиросой. Они пошли по заметенной, пустой деревенской улице. Снегу навалило, подбитые изнутри мехом докторовы сапоги проваливались почти вполголенища.
«Метет... — думал Платон Ильич, торопясь докурить быстро сгорающую на ветру папиросу. — Черт дернул меня поехать напрямки через эту станцию, будь она неладна. Медвежий угол, да и только: никогда зимой здесь не сыскать лошадей. Зарекался, ан — нет, поехал, dumkopf Ехал бы себе по тракту, там в Запрудном сменялся да и поехал дальше, ну и пусть, что на семь верст дольше, зато уже б в Долгом был. И станция порядочная, и дорога широкая. Dumkopf! Теперь хлебай тут киселя...»
Васятка бодро месил снег впереди, помахивая одинаковыми саквояжами, как баба ведрами на коромысле. Пристанционное поселение хоть и именовалось деревней Долбешино, но на самом деле было хутором из десяти дворов, разбросанных неблизко один от другого. Пока по запорошенному большаку дошли до избы хлебовоза, Платон Ильич слегка припотел в своем длинном пихоре. Возле этой старой, сильно осевшей избы все было заметено и отсутствовали следы человека, словно в ней и не жил никто. И только из трубы ветер рвал клочья белого дыма.
Путники прошли сквозь кое-как огороженный палисадник, поднялись на заметенное, накренившееся вбок крыльцо. Васятка толкнул плечом дверь, она оказалась незапертой. Они вошли в темные сени, Васятка наткнулся на что-то, сказал:
— Ох ты...
Платон Ильич с трудом различил в темноте две большие бочки, тачку и какой-то хлам. У хлебовоза в сенях пахло почему-то пасекой — ульями, пергой и воском. Этот летний, милый запах никак не вязался с февральской метелицей. С трудом пробравшись к обитой мешковиной двери, Васятка отворил ее, прихватив один из саквояжей под мышку, шагнул через высокий порог:
— Здравствуйте вам!
Доктор вошел за ним, уклонившись от притолоки.
В избе было чуть теплее, светлее и пустынней, чем в сенях: горели дрова в большой русской печи, на столе одиноко стояла деревянная солонка, лежала коврига хлеба под полотенцем, темнела одинокая икона в углу и сиротливо висели вставшие на половине шестого часы-ходики. Из мебели доктор заметил лишь сундук да железную кровать.
— Дядь Козьма! — позвал Васятка, бережно опустив саквояжи на пол.
Никто не отозвался.
— Нешто на двор пошел? — Васятка обернул к доктору свое широкое веснушчатое лицо со смешным, словно облупленным, розовым носом.
— Чаво там? — раздалось на печи, и показалась взлохмаченная рыжая голова с клочковатой бородкой и заспанными щелками глаз.
— Здоров, дядь Козьма! — радостно выкрикнул Васятка. — Тут вот дохтуру в Долгое приспешило, а казенных на станции нетути.
— И чаво? — почесалась голова.
— А вот свез бы ты его на самоходе-то.
Павел Ильич подошел к печи:
— В Долгом эпидемия, мне непременно надо быть там сегодня. Непременно!
— Эпидемия? — Хлебовоз протер глаз большими заскорузлыми пальцами с грязными ногтями. — Слыхал про эпидемию. Завчера на поште в Хопрове говорили.
— Меня там ждут больные. Я везу вакцину.
Голова на печи исчезла, послышалось кряхтение и скрип ступенек. Козьма спустился, закашлялся, вышел из-за печи. Это был малорослый, худощавый и узкоплечий мужик лет тридцати с кривыми ногами и непомерно большими кистями рук, какие случаются часто у портных. Лицо его, востроносое, заплывшее со сна, было добродушным и пыталось улыбнуться. Он стоял босой, в исподнем перед доктором, почесывая в своей рыжей, взъерошенной шевелюре.
— Вак-цину? — произнес он уважительно и осторожно, словно боясь уронить это слово на свой старый, истертый и щелястый пол.
— Вакцину, — повторил доктор и стянул с головы свой лисий малахай, под которым ему тут же стало жарко.
— Так ведь мятель, барин. — Перхуша глянул в подслеповатое окошко.
— Знаю, что метель! Там больные люди ждут! — повысил голос доктор.
Почесываясь, Перхуша подошел к окошку, обложенному по краям рамы пенькой.
— Я вон нынче и за хлебом не поехал. — Он смахнул пальцем проталину, проступившую в оконном инее от печного огня, глянул. — Ведь не единым хлебом жив человече, так?
— Сколько ты хочешь? — потерял терпение доктор.
Перхуша оглянулся на него, словно ожидая удара, молча пошел в угол справа от печи, где на лавке и полках стояли ведра, крынки и печные котлы, взял медный ковш, зачерпнул из ведра воды и стал быстро пить, дергая кадыком.
— Пять целковых! — предложил доктор таким угрожающим тоном, что Перхуша вздрогнул.
И тут же рассмеялся, отирая рот рукавом рубахи:
— Да на что мне...
Он поставил ковш, огляделся, икнув:
— А это... Я ж токмо что печь затопил.
— Там люди гибнут! — выкрикнул доктор.
Перхуша, не взглянув на доктора, почесал грудь, сощурился на окошко. Доктор смотрел на хлебовоза с таким выражением своего носатого, напряженного лица, словно был готов его избить или разрыдаться.
Перхуша вздохнул, почесал шею:
— Слышь, малой, ты тогда тово...
— Чаво? — раскрыл рот, не поняв, Васятка.
— Посиди тут. А как прогорит — заложишь трубу.
— Сделаю, дядь Козьма. — Васятка скинул с себя полушубок, свалил на лавку и сел рядом.